6.1.1942 г. – 8°С. Умер пожарный Мицинок.

25.1.1942 г. Женщина, которую в субботу приняли для обогрева в дежурной комнате, умерла в ночь на воскресенье. Ни врача, ни милиции вызвать не удалось. Труп до сих пор лежит в музее.

Отогрели одного мальчика и женщину, а то бы они по гибли».

Записи в «Вахтенном журнале» обрывались 30 января 1942 г. Проставлена только эта-последняя – дата. Через шесть дней Ларионов умер от истощения и цинги. Но сохранился его личный дневник, в котором описаны эти последние дни.

«29 января, четверг, 1942 г.

Спал крепко, но мало. В 9 ч. 30 мин. поднялся. Мороз сразу стал -12°С, и показалось легко. Но в Провиантском переулке упал, сильно расшибся. Пришел в музей, взял у Токаржевского подписанные бумаги и сдал ему вахтенный лист за вчерашний день. Пошли в столовую к 11 часам. Директор начал пакостить:вдруг запер дверь с улицы. Все мы стучали – без ответа. Метель, ветер…

У меня был талон только на суп. Суп оказался без соли. Хлеба не привезли, а если привезут, то только для Академии наук. Пошли к директору. «Дам вам хлеб, но достаньте мне свечи у Токаржевского». Взяточник!

Пошел в госпиталь № 7. Заболели сестры Яковлевы. Долго искал операционную. Там мне впрыснули 10 кубиков глюкозы и 1 куб. кислоты.

Пошел к военкому. Тот потряс меня. Угостил тарелкой – глу бокой – кислой капусты с луком и постным маслом и стаканом компота из абрикосов – сладость! Я благодарю, а он говорит: «Надо вам помочь!»

От него в столовую. Опять не пускают, но достучался. Хлеба так и не привезли. Пришел в музей и очень огорчил этим Токаржевского и Невскую (сотрудницу музея). Взял ее карточку и пошел домой – надо лежать после впрыскивания. Пришел затемно. Ни Марусе (бывшая домработница) до 11 вечера не удалось получить хлеб, ни мне, ни Невской.

Лихорадило. Выпил «кофе» и уснул.

Пришла Е. К. Леонтьева (Елизавета Карловна, врач-хирург, друг нашей семьи), променяла у Ани 250 гр. отрубей на 1/2 литра керосина.

Е. К. говорит, что на аэродром доставлено много продуктов, но их не могут вывезти – нет транспорта.

Идут слухи о взятии Пскова и Новгорода. А радио 5-й день молчит, газет нет.

Пятница, 30.1.42…»

Чистый лист.

Сын продолжил дневник отца, как продолжил и его дело – историка флота. Дальнейшие записи сделаны рукой Андрея Леони довича Ларионова.

«31 января 1983 г. Вот уже сорок один год нет на свете моего отца. Недавно среди бумаг моей матери, Ларионовой Веры Андре евны, умершей 11 сентября 1976 г. от рака, я нашел несколько писем, отправленных из блокадного Ленинграда на Урал большому другу нашей семьи Ольге Викентьевне Петрусевич. Письма эти она вернула маме в начале 1970 г., в один из своих приездов в Ленинград из Куйбышева, где живет еще и поныне (ей 90-й год).

В письме, датированном 23 ноября 1942 г., я прочитал скупые строчки о гибели отца: «Мы с Андреем остались одни-одинешеньки на белом свете. Нянюшка умерла 6.1, Леонид 6. II, бабушка и наша домработница Маруся – обе 7. IV. Бабушка – дома, Маруся – в больнице. Бедная бабушка ужасно мучилась 2 месяца, была больна жутким поносом… Такая она была хорошая всю жизнь – за что ей такой тяжелый конец?

А нянюшка и Леонид – оба тихо заснули.

Нянюшка, та хоть болела, подряд три воспаления легких, а Леонид уснул после завтрака, чтобы уже никогда не проснуться. Умер он, видимо, от сердечного припадка, но, конечно, был очень истощен, и у него была цинга. Я до сих пор не могу примириться с этой нелепой смертью, так она была неожиданна и внезапна!…»

Предельно скупые строчки материнского блокадного письма заставили меня вспомнить с возможными подробностями те страшные февральские дни… Потеря отца, которого я очень любил, хотя и доставлял ему много огорчений, произвела на меня настолько сильное впечатление, что все связанное с его последними днями неизгла димо врезалось в мою память…

…Первые дни февраля 1942 года отец плохо себя чувствовал. Истощенный до предела, он постоянно жаловался на боль в ногах. От цинги у него по икрам пошли страшные красные пятна – пред вестники язв… Кроме того, он часто жаловался на боли в сердце. Но, несмотря ни на что, отец почти ежедневно брился, пристраиваясь либо у коптилки, либо у уцелевшей форточки. Остальные стекла были выбиты снарядом, попавшим в наш дом, и их место заняла фанера.

В первых числах февраля отец собрался в музей за газетами и попросил меня его сопровождать. Видя, как ему плохо, и боясь за него, я пошел с ним, хоть очень не хотелось вылезать на треску чий мороз. Выйдя на заваленную сугробами улицу, мы пошли таким образом: я впереди, отец сзади, положив мне руки на плечи. Так, потихоньку мы добрались до музея. Там отец зашел в дежурку, помещавшуюся в подвале, сел за стол и при свете чадящей коптилки стал писать какие-то бумажки. Время близилось к обеду. Из музея мы двинулись в академическую столовую, где долго ждали тарелки дрожжевого супа и чашки желе из морской капусты с сахарином. Для меня тогда это было величайшим лакомством. Из столовой с трудом доползли до военного госпиталя № 7, помещавшегося на Биржевой линии, в доме нынешнего ГОИ – Государственного опти ческого института. Меня внутрь не пустили, и я ждал отца в про ходной, греясь у стоявшей там «буржуйки». Уже затемно мы, наконец, добрались до дома.

Вечером 5 февраля дома шел разговор о том, что завтра нам с отцом снова предстоит идти в госпиталь № 7 читать лекцию раненым.

Утром 6 февраля мама всех разбудила и, покормив «завтраком», ушла добывать какую-нибудь еду.

Мы жили в то время все в одной – самой большой (24 кв. м) – комнате, уставленной вдоль стен кроватями и диванами. На них располагались: бабушка Мария Ивановна, уже не встававшая от истощения со своей огромной кровати с никелированными спинками; у стенки напротив спал обычно отец на кровати красного дерева; в головах у бабушки стоял диван нашей бывшей домработницы Маруси. Я же обычно спал на раскладушке-сороконожке у самой печки.

В то утро в комнату холод пробрался необычно рано, и я отпра вился на ледяную кухню взять дров и наколоть лучинок. Растопив круглую железную печь в комнате, я стал будить отца, зная, что нам предстоит поход в госпиталь № 7. Это было уже в 11 часов утра… Бужу его, а он не только не дышит, но и уже холодный. Я хотел закричать, но сдержался, боясь напугать бабушку. Мы все старались беречь ее от волнений. Положил руку отца, одетую в перчатку, ему на грудь и пулей вылетел на кухню. Там и затих от горя. Мне шел четырнадцатый год…

В кухне я дождался маминого прихода. Она не поверила, отца уже нет в живых. Побежала в комнату, бросилась к нему и стала его трясти, пытаясь разбудить. Попробовали растереть ему грудь, но все это было уже явно бесполезно. Опомнившись, она послала меня за Елизаветой Карловной, врачом-хирургом, жившей на 5-м этаже нашего дома, и та сразу же спустилась к нам. Осмотрев отца, она констатировала внезапную смерть от остановки сердца.

Когда бабушка поняла, что ее сына уже нет, она не заплакала, а из последних сил приподнялась на своей кровати, чтобы получше разглядеть его в последний раз. До сих пор остались у меня в памяти ее глаза, наполненные беспредельным ужасом.

С помощью Елизаветы Карловны мы перетащили отца в соседнюю, нетопленую комнату, где одели его в синий морской китель с «золотыми» пуговицами и положили у окна на составленные стулья. Папа получил этот китель незадолго до войны, очень его любил и гордился тем, что снова может носить его спустя почти 20 лет.

Начались печальные хлопоты с оформлением свидетельства смерти, полученного мамой с большим трудом только 8 февраля. Подобие гроба сбил из кухонного шкафа татарин-дворник за пачку папирос и две пайки хлеба.

Рано утром 10 февраля мы поставили гроб с телом отца на детские саночки и отвезли на Серафимовское кладбище. Повезли вчетвером – Елизавета Карловна, мама, Маруся и я. Везли долго. Сначала по Пушкарской и Зеленина, затем по Крестовскому и Каменному островам. Перейдя по льду Большую Невку, попали наконец, на кладбище. Вся дорога от ворот кладбища до церкви была усыпана покойниками, брошенными людьми, сумевшими довезти их, но не сумевшими предать их промерзшей земле. Около церкви высились целые штабеля мертвецов выше человеческого роста. Этих доставляли на машинах из городских моргов. Нам повезло. Маме удалось уговорить какую-то мужеподобную кладбищенскую тетку вырыть могилу. Та согласилась захоронить отца за двухдекадный паек его хлебной карточки.