Ленинград. Март 1986 года
Я с нетерпением дождался возвращения Нины Михайловны. Созвонился с ней и, узнав, что она чувствует себя более или менее сносно и может меня принять, отправился на Каменный остров с тайной надеждой, что это последний пункт моей гонки за архивом Домерщикова. Надежду эту подкреплял и вид дома – старинной постройки «под крепость», в таких стенах старые бумаги приживаются. И камин, переделанный в печь, обнадеживал меня, и потемневшая бронза люстры, и обе хозяйки комнаты – пожилая дочь и престарелая мать, одна – инженер-рентгенолог, другая – физик-педагог, да и весь дух старой, петроградской еще, квартиры – все, все сулило надежду на успех. Но… не может же везти бесконечно.
– Все бумаги Екатерина Николаевна сожгла перед отъездом в дом престарелых, – огорошила меня Нина Михайловна. – Лично у нас никаких дневников, писем, документов и даже фотографий не осталось. Мебель хорошая была, старой работы, карельская береза… Трюмо, шкаф, бюро с маленькими ящичками. Да… Единственное, что осталось у нас от Екатерины Николаевны, так это вот этот чемоданчик.
Передо мной раскрыли ветхий чемоданчик, вроде нынешних «кейсов», блеснули безделушки: хрустальные подставки под ножи и вилки, серебряная ложечка, медная пепельница работы Фаберже с вязью «Война 1914 год», гипюровая вставочка с блестками, коробочка из-под сигар «Георгъ Ландау» со стеклярусом, бронзовые гномики на куске полевого шпата…
Мир вещей человека – это слепок его души. Передо мной лежали осколки этого слепка. И здесь, как и в бывшей квартире Екатерины Николаевны на Кирочной, отлетевшая ее жизнь немо продолжалась в этих вещицах…
– У нас больше ничего нет…
– Никаких бумаг и фотографий?
– Никаких…
– А в мебели, в бюро или в шкафу, ничего не было? Вы ничего не находили?
Дочь с матерью переглянулись.
– А мы особенно и не осматривали… Может, что и было…
Я не удержал горького вздоха и стал прощаться.
– Конечно, – рассуждал я вслух, – нет смысла искать эту комиссионку… Адреса покупателей не регистрируют. Да и кто помнит, какую мебель привозили в магазин десять лет назад…
– Знаете что! – вдруг всполошилась мать Нины Михайловны. – Ведь в магазин ушла только часть мебели. А бюро, шкаф и трюмо были проданы на киностудию «Ленфильм» как реквизит. У меня, кажется, и телефон этой женщины сохранился… Вот он: Елизавета Алексеевна Тарнецкая…
Телефон старый, шестизначный.
Ни на что не надеясь, так, для сознания, что сделано все, что могло быть сделано, выясняю в справочной службе, которой за эти дни мой голос наверняка надоел, новый номер Тарнецкой, звоню…
– Мебель карельской березы? Да, есть у нас такая – шкаф, кресло, трюмо. Все это снималось в фильме «Звезда пленительного счастья» – о декабристах. Будете смотреть, обратите внимание – Наталья Бондарчук сидит именно в том кресле, какое вас интересует.
– Меня не кресло интересует… Знаете, в старинной мебели мастера иногда устраивали потайные ящички. Нажмешь на штифтик, ящик выскакивает, а в нем – бумаги.
Я думал, собеседница моя рассмеется, но она ответила очень серьезно:
– Не знаю, как насчет ящичков, но бумаги в шкафу были – целая папка. Зеленого цвета. И бумаги, и фотографии каких-то моряков…
– Она сохранилась?!!
– Ой, боюсь, что нет… Скорее всего, нет. Ведь лет десять почти прошло. Нет. Я сама потом искала ее. Выбросили. К нам ведь часто и книги старинные попадают, и бумаги. Накопится порядочно – выбросят. Или в макулатуру сдадут. Девчонки у нас молодые работают, для них это все – хлам. А зеленую папку я помню. Старинного вида. Она тоже в этом же фильме снималась. Ее даже набивать ничем не надо было. Пухлая.
– Вы хоть просмотрели эти бумаги? – застонал я в трубку.
– А как же! Прочитала все, как роман какой. Писал бывший моряк.
– Не Домерщиков ли Михаил Михайлович?
– Да. Он самый. Я даже домой ту папку носила, отцу читать. Он там много фамилий знакомых нашел…
– Ваш отец моряк?
– Нет. Но с кораблями был связан. Он специалист в области радиоантенн. На первом искусственном спутнике Земли его антенны стояли! Может быть, слышали – Алексей Александрович Тарнецкий?
– Нет, к сожалению, не слышал… А вы не припомните, о чем шла речь в этих бумагах?
– Точно сейчас уже не скажу… О японской войне, о кораблях, о походах… Но одно письмо мне очень запомнилось. Оно было адресовано Сталину. Домерщиков писал ему о своей тяжелой судьбе, о том, что он, бывший морской офицер, остался верен своей Родине, не покинул ее в революцию и хотел бы применить свои знания и опыт на пользу народу, но ему всюду отказывают в месте… Он остался почти без средств к существованию. Письмо длинное, складное, написано литературно… Самое поразительное, что на нем черным карандашом – это я помню хорошо – была наложена резолюция Сталина: «Товарищу наркому такому-то… Прошу разобраться и оказать содействие». Фамилия наркома польская. Год был проставлен не то тридцать шестой, не то тридцать седьмой… Да, интересной судьбы человек этот ваш Домерщиков…
Глава четырнадцатая
ТАНГО СОЛОВЬЯ
Москва. Март 1986 года
Я уезжал в Москву с ощущением безмерной усталости. Должно быть, нечто подобное испытывают марафонцы, сошедшие с многокилометровой дистанции перед самым финишем… Все тщетно… Зеленой папки нет. Я опоздал, не успел выхватить ее из равнодушных рук… Начать бы поиск на год раньше. Теперь же следствие по делу «Пересвета» можно закрывать. Оборвалась последняя нить. Даже не оборвалась, а просто привела к пустоте, к черному провалу, к кучке пепла, к грудке измельченного бумажного сырья, в которую превратились дневники старшего офицера «Пересвета»…
Я стал перебирать всех, кто мог, хотя бы намеком, объяснить историю с растратой казенных денег. Еникеев? Он далеко, в Тунисе, да и жив ли? К тому же жизнь Домерщикова он знал в самых общих чертах.
Палёнов? О как бы он обрадовался еще одному факту, работающему на его версию!
Племянник, Павел Платонович? Он был бы обескуражен, когда б я спросил его об этом, и только…
Кротова? Как же мне сразу не пришло это в голову! Еще тогда, когда я уходил от нее, у меня было такое ощущение, что рассказала она далеко не все, что знала. Да и с какой стати исповедоваться ей перед человеком, которого видит впервые!
В один из субботних дней я заехал за Марией Степановной на такси и пригласил ее в те самые «Столешники», куда она отнесла свои фотографии. Кротова страшно взволновалась, как всякая женщина, которой за полчаса до бала объявили о выходе в свет.
В кафе мы спустились в подвальный зал «Москва и москвичи». Здесь на каждом столике горели свечи, а разговор при свечах совсем не то что беседа на солнцепеке или под электролампочкой…
Я рассказал о «Судном деле», о двадцати двух злополучных тысячах, о мучивших меня вопросах…
– Как? – удивилась Мария Степановна. – Неужели вы об этом ничего не знаете? Мне казалось, вы знаете о Михаиле Михайловиче все… Разве в прошлый раз я ничего не сказала?
– Нет, нет и еще раз нет!
– Ну тогда успокойтесь: я вам сразу скажу – те деньги он не прокутил и не проиграл. История довольно необычная, я считаю ее просто трогательной, но это уже дамские сантименты… А вот что было. Тогда, в девятьсот шестом, во Владивостоке случилось примерно то же, что в Кровавое воскресенье в Санкт-Петербурге. Войска стреляли в народ. Было много жертв. И в городе был создан комитет помощи пострадавшим. Вот туда-то Михаил Михайлович и отнес эти деньги. На «Жемчуге» он был ревизором, и ключ от корабельной кассы хранился у него… Понимаете, он был молод – двадцать четыре года! – он только что пережил позор Цусимы, позор бегства корабля в Манилу, фактически сдачу в плен, ведь интернирование – это сдача на милость другого государства. Когда же он увидел, как царские войска стреляют в народ, тут, как говорится, чаша переполнилась. Он говорил, что ему было стыдно носить на плечах офицерские погоны. Многие стрелялись… А он решил спасти честь корабля хотя бы таким образом – передал корабельную кассу как взнос в пользу жертв революции. Он как бы оштрафовал царское правительство на эти двадцать две тысячи, вернув их народу.